Хрусталев, Машину! - Хрусталев, Машину! 17 |
Страница 17 из 27 - Мне, как снотворное, нужна бутылка коньяку. Можно больше, но меньше никак. - Мне нельзя, чтобы вы сегодня пили... - она повернулась спиной и говорила, не оборачиваясь. - Тут у нас трамвай, третий номер, с рельсов сошел, и бабы рельс пилили. Сели на снег в ватных штанах и пилой по нему. И поют под эту виолончель: «Дроля, дроля, дролечка, сделай мне ребеночка... Ручки, ножки маленьки, волоси - кудрявенькие- Мне бы хотелось попросить вас об этом. Кот встал и медленно вышел из комнаты. - Повторите, пожалуйста, - сказал Глинский и опять вытер лицо простыней. - Да не мучьте же меня, - крикнула она, по-прежнему не оборачиваясь. - Мне же стыдно это повторять, я хочу от вас ребенка. От вас, потому что я хочу такого ребенка, то есть чтоб он был в такого отца, - она сбилась, - и сейчас, потому что другого случая у меня не будет. Я тоже кое-чем рискую, согласитесь, так что услуга за услугу. - Да что я, бык Васька?! - Глинский сел на диване и выпил до дна молоко. - В некотором роде, конечно... Но есть и принципиальное различие... . - Хотелось бы знать какое, - Глинский подтянул брюки и потащил из кармана папиросу. Она резко повернулась. - Их два. Во-первых, я люблю вас, а во-вторых, вы, скорее всего, сгинете с этого света... И не курите, пожалуйста, будете курить потом... И закройте глаза, я стесняюсь. Глинский закрыл глаза и стал слушать, как она раздевается. - Подвиньтесь. Он подвинулся, она сначала встала ногами на диван, потом легла рядом, натянув до горла одеяло с простыней и глядя в потолок. Ее большое жаркое тело прижало Глинского к спинке дивана. Он тоже глядел в потолок, не ощущая ничего, кроме комизма ситуации. - У меня холодные ноги? - спросила она. - Подождите, пусть согреются... - Что это, процедура что ли, - взвыл Глинский. - С таким лицом аборты делают, а не с любовником ложатся... Ты ж даже губу закусила... Вам наркоз общий или местный? Я старый, я рромок, я в вывернутых штанах бегал, меня посадят не сегодня-завтра, ты сама говоришь..; - Что же мне делать? - спросила она. - Черт те знает, - подумав, сказал Глинский. - Может, кого другого полюбить... Из учителей... - добавил он с надеждой, - астроном у вас очень милый... Она затрясла головой. - Он идиот... - Я, знаешь, боюсь, что у меня так не получится, - сказал Глинский, - если бы ты преподавала хотя бы биологию, нам сейчас было бы легче... - Но и Пушкин сказал - «и делишь вдруг со мной мой пламень поневоле...» Глинский засмеялся. - Закрой глаза, - угрюмо сказала она, - я встану... И, не дожидаясь, села. На больших плечах туго натянулась рубашка в каких-то рыбках. - Погоди, - сказал он. - Что же, - губы у нее тряслись, - мне перед вами обнаженной с бубном танцевать?! Отвернитесь же, боже, стыд какой... - Она часто дышала. Глинский подумал, что сейчас с ней случится истерика, и схватил ее, уже встающую, за руку. - Подумай, - сказал он, - на севере, знаешь, как говорят... Там любить - означает жалеть... Ты попробуй сейчас не о себе подумать, а обо мне... Ведь сколько незадач, а тут еще ты... Она дернула руку, он потянул в ответ. Она упала к нему на грудь. - Сними рубашку. Она затрясла головой, и он сам стал снимать с нее рубашку... - Ну быстрей же, ну быстрей, - говорила она при этом. Тело уже обнажилось, голова не проходила, он не развязал завязку. Варвара Семеновна говорила из этого вывернутого кокона. И, почувствовав желание, он наконец лег на нее. - Раздвинь ноги... - Так? - раздалось из кокона. - Примерно, - сказал он, ощутив нежность. - Больно, — сказала она, — но я буду терпеть... В комнату тихо прошел кот, положил у печки вторую мышь и стал смотреть на тени, которые метались по кухне, стеклам и по всей Москве. Потом кот подпрыгнул, ловя тень на стене, будто хлопнул в ладоши. Тягач немецкий трофейный вез длиннющие трубы, от мелкодрожащего его капота шел пар, звенели в кузове трубы, выл мотор, тягач тянул в гору, и впереди было только небо, будто они туда и ехали, небо и мутная луна. Шофер открыл окно и харкнул куда-то в снег в сторону темнеющего леса, потянуло дымом и холодом. - Дым отечества, - пробормотал Глинский. Шофер опять харкнул, он не слышал. Старое бобриковое пальто, кирзачи, потертая шляпа на бугристой, после стрижки, почему-то в проплешинах голове, в ногах поросенок в мешке. Все это напоминало юность, должно было стать привычным, не маскарадом, но образовалось как маскарад. Покой, на который рассчитывал Глинский, не приходил; все, что было четверть века тому назад, унеслось, как курьерский поезд, и со встречным не возвращалось. Глинский тоже открыл окно и тоже харкнул на снег. Трубы еще брякнули, подъем кончился: обнаружив источник «дыма отечества». Это догорал барак, вернее, уже догорел, чадил углями и паром. Здесь было много бараков, черных, длинных, одноэтажных, по окна утопающих в снегу. У пожарников лопнул шланг, и вода хлестала во все стороны, забавляя толпу, не давая прихватиться. Тащили мешки с картошкой, бегали дети. Забор был повален, и все это вместе: и пар, и расхристанные люди, и бегающие по снегу курицы - являло зрелище, скорее, веселое, и Глинскому захотелось туда - таскать мешки, смеяться, а потом завалиться спать где-нибудь на полу. — Ну каждые квартальные горим, - сказал шофер, помахал, как на гулянке, кому-то рукой, но не остановился. Перед машиной бежала коза с грязным в сосульках задом и с торчащей вбок примороженной бородой. Дым от пожарища, уже не черный, а белый, подобный тяжелому летнему туману, пересекал дорогу. Коза исчезла в этом дыме тумана, а после и они въехали, закрывая на ходу окна, шофер длинно гудел. |